![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Потому что мы будем помнить 365 дней в году, 7 дней в неделю и 24 часа в сутки.
[...] А на следующий год привезли переселенцев из Орловской области - земля ведь украинская, чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней..."
Enter your cut contents here.
"Как было? После раскулачивания очень площади упали и урожайность стала низкая. А сведения давали - будто без кулаков сразу расцвела наша жизнь. Сельсовет врет в район, район - в область, область - в Москву…
Поспел первый колхозный урожай, дала Москва цифры заготовки. Все как нужно: центр - областям, области - по районам. И нам дали в село заготовку - и за десять лет не выполнить! В сельсовете и те, что не пили, со страху перепились. Конечно, поставки нельзя было выполнить - площади упали, урожайность упала, откуда же его взять, море колхозного зерна? Значит - спрятали! Недобитые кулаки, лодыри...
...Кто убийство массовое подписал? Такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то что царь, но и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ - убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми детьми.
Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, как будто не хлеб это, а бомбы, пулеметы. Землю истыкали штыками, шомполами, все подполы перекопали, все полы повзламывали, в огородах искали. У некоторых забирали зерно, что в хатах было, - в горшки, в корыта ссыпаны. У одной женщины хлеб печеный забрали, погрузили на подводу и тоже в район отвезли.
Днем и ночью подводы скрипели, пыль над всей землей висела, а элеваторов не было, ссыпали на землю, а кругом часовые ходят. Зерно к зиме от дождя намокло, гореть стало - не хватило у советской власти брезента мужицкий хлеб прикрыть. А когда еще из деревень везли зерно, кругом пыль поднялась, все в дыму: и село, и поле, и луна ночью. Один с ума сошел: горим, небо горит, земля горит! Кричит! Нет, небо не горело, это жизнь горела.
...Отцы и матери хотели детей спасти, хоть немного хлеба спрятать, а им говорят: у вас лютая ненависть к стране социализма, вы план хотите сорвать, тунеядцы, подкулачники, гады.
Не план сорвать, детей хотели спасти, самим спастись. Кушать ведь людям нужно.
Рассказать я все могу, только в рассказе слова, а это ведь жизнь, мука, смерть голодная. Между прочим, когда забирали хлеб, объясняли активу, что из фондов кормить будут. Неправда это была. Ни зерна голодным не дали.
...И люди стали какие-то растерянные, и скотина какая-то дикая, пугается, мычит, жалуется, и собаки выли сильно по ночам. И земля потрескалась.
Ну вот, а потом осень пришла, дожди, а потом зима снежная. А хлеба нет. И в райцентре не купишь, потому что карточная система. И на станции не купишь, в палатке, - потому что военизированная охрана не подпускает. С осени стали нажимать на картошку, без хлеба быстро она пошла.
А к рождеству начали скотину резать. Да и мясо это на костях, тощее. Курей порезали, конечно. Мясцо быстро подъели, а молока глоточка не стало, во всей деревне яичка не достанешь. А главное - без хлеба. Забрали хлеб у деревни до последнего зерна. Ярового нечем сеять, семенной фонд до зернышка забрали.
Вся надежда на озимый. Озимые под снегом еще, весны не видно, а уж деревня в голод входит. Мясо съели, пшено, что было, подъедают вчистую, картошку, у кого семьи большие, съели всю.
Стали кидаться ссуды просить - в сельсовете, в район. Не отвечают даже. Ужас сделался. Матери смотрят на детей и от страха кричать начинают. Кричат, будто змея в дом вползла. А эта змея - смерть, голод. Что делать? А в голове у селян только одно - что бы покушать. Сосет, челюсти сводит, слюна набегает, все глотаешь ее, да слюной не накушаешься. Ночью проснешься, кругом тихо: ни разговору, ни гармошки. Как в могиле, только голод ходит, не спит. Дети по хатам с самого утра плачут - хлеба просят. А что мать им даст - снегу? А помощи ни от кого. Ответ у партийных один - работать надо было,
лодырничать не надо было. А еще отвечали: у себя самих поищите, в вашей деревне хлеба закопано на три года.
Но зимой еще настоящего голода не было. Конечно, вялые стали, животы вздуло от картофельных очистков, но опухших не было. Стали желуди из-под снега копать, сушили их, а мельник развел жерновы пошире, молол желуди на муку. Из желудей хлеб пекли, вернее, лепешки. Они темные очень, темнее ржаного хлеба. Кое-кто добавлял отрубей или картофельных очистков толченых.
Желуди быстро кончились - дубовый лесок небольшой, а в него сразу три деревни кинулись. А приехал из города уполномоченный и в сельсовете говорил нам: вот паразиты, из-под снега голыми руками желуди таскают, только бы не работать.
В школу старшие классы почти до самой весны ходили, а младшие зимой перестали. А весной школа закрылась - учительница в город уехала. И с медпункта фельдшер уехал - кушать стало нечего. Да и не вылечишь голода лекарством. Деревня одна осталась - кругом пустыня и голодные в избах. И представители разные из города ездить перестали - чего ездить? Взять с голодных нечего, значит, и ездить не надо. И лечить не надо, и учить не надо. Раз с человека держава взять ничего не может, он становится бесполезный. Зачем его учить да лечить?
...Старики рассказывали:голод бывал при Николае - все же помогали, и в долг давали, и в городах крестьянство просило Христа ради, и кухни такие открывали, и пожертвования студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали, по всем дорогам заставы - войска, милиция, энкаведе - не пускают голодных из деревень, к городу не подойдешь, вокруг станций охрана, на самых малых полустанках охрана.
А когда снег таять стал, вошла деревня по горло в голод.
Дети кричат, не спят: и ночью хлеба просят. У людей лица, как земля, глаза мутные, пьяные. И ходят сонные, ногой землю щупают, рукой за стенку держатся. Шатает голод людей. Меньше стали ходить, все больше лежат. И все им мерещится - обоз скрипит, из райцентра прислал Сталин муку - детей спасать.
Бабы крепче оказались мужчин, злее за жизнь цеплялись. А досталось им больше - дети кушать у матерей просят. Некоторые женщины уговаривают, целуют детей: "Ну не кричите, терпите, где я возьму?" Другие как бешеные становятся: "Не скули, убью!" - и били чем попало, только бы не просили. А некоторые из дому выбегали, у соседей отсиживались, чтобы не слышать детского крика.
К этому времени кошек и собак не осталось - забили. И ловить их было трудно - они опасались людей, глаза дикие у них стали. Варили их, жилы одни сухие, из голов стюдень вываривали.
Снег стаял, и пошли люди опухать, пошел голодный отек - лица пухлые, ноги как подушки, в животе вода, мочатся все время - на двор не успевают выходить. А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали - дети в немецких лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут.
А лица у детей старенькие, замученные, словно младенцы семьдесят лет на свете уж прожили, а к весне уж не лица стали: то птичья головка с клювиком, то лягушечья мордочка - губы тонкие, широкие, третий как пескарик - рот открыт.
Нечеловеческие лица, а глаза, господи!
Чего только не ели - мышей ловили, крыс ловили, галок, воробьев, муравьев, земляных червей копали, стали кости на муку толочь, кожу, подошву, шкуры старые вонючие на лапшу резали, клей вываривали. А когда трава поднялась, стали копать корни, варить листья, почки, все в ход пошло - и одуванчик, и лопух, и колокольчики, и иван-чай, и сныть, и борщевик, и крапива, и очиток... Липовый лист сушили, толкли на муку, но у нас липы мало было. Лепешки из липы зеленые, хуже желудевых...
Вот когда еще не обессилели, ходили полем к железной дороге, не на станцию, на станцию охрана не допускала, а прямо на пути. Когда идет скорый поезд Киев - Одесса, на колени становятся и кричат: хлеба, хлеба! Некоторые своих страшных детей поднимают. И, случалось, бросали люди куски хлеба, объедки разные. Пыль уляжется, отгрохочет, и ползает деревня вдоль пути, корки ищет. Но потом вышло распоряжение, когда поезд через голодные области шел, охрана окна закрывала и занавески спускала. Не допускала пассажиров к окнам. Да и сами деревенские ходить перестали - сил не стало не то что до рельсов дойти, а из хаты во двор выползти.
...Завыло село, увидело свою смерть. Всей деревней выли - не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит.
И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто услышит? А погода какая стояла хорошая! В начале лета шли дожди, такие быстрые, легкие, солнце жаркое вперемешку с дождем, - и от этого пшеница стеной стояла, топором её руби, и высокая, выше человеческого роста. В это лето радуги сколько я нагляделась, и грозы, и дождя теплого, цыганского.
Гадали все зимой, будет ли урожай, стариков расспрашивали, приметы перебирали - вся надежда была на озимую пшеницу. И надежда оправдалась, а косить не смогли. Зашла я в одну избу. Люди лежат то ли еще дышат, то ли уже не дышат, кто на кровати, кто на печке, а хозяйская дочь, я ее знала, лежит на полу в каком-то беспамятстве зубами грызет ножку у табуретки. И так страшно это - услышала она, что я вошла, не оглянулась, а заворчала, как собаки ворчат, если к ним подходят когда они кость грызут.
Пошел по селу сплошной мор. Сперва дети, старики, потом средний возраст. Вначале закапывали, потом уж не стали закапывать. Так мертвые и валялись на улицах, во дворах, а последние в избах остались лежать. Тихо стало. Умерла вся деревня. Кто последним умирал, я не знаю. Нас, которые в правлении работали, в город забрали.
...А из деревни ползет крестьянство. На вокзалах оцепление, все составы обыскивают. На дорогах всюду заставы - войска, энкаведе, а все равно добираются до Киева - ползут полем, целиной, болотами, лесочками, только бы заставы миновать на дорогах. На всей земле заставы не поставишь. Они уж ходить не могут, а только ползут. Народ спешит по своим делам, кто на работу, кто в кино, трамваи ходят, а голодные среди народа ползут - дети, дядьки, дивчины, и кажется, это не люди, какие-то собачки или кошечки паскудные на четвереньках. Но это счастливые доползли, один на десять тысяч. И все равно им спасения нет - лежит голодный на земле, шипит, просит, а кушать он не может, краюшка рядом, а он уже ничего не видит, доходит.
По утрам ездили платформы, битюги, собирали которые за ночь умерли. Я видела одну платформу - дети на ней сложены. Вот как я говорила - тоненькие, длинненькие, личики, как у мертвых птичек, клювики острые.
Долетели эти пташки до Киева, а что толку? А были среди них - еще пищали, головки, как налитые, мотаются. Я спросила возчика, он рукой махнул: пока довезу до места - притихнут. Я видела: дивчина одна поползла поперек тротуара, ее дворник ногой ударил, она на мостовую скатилась. И не оглянулась даже, ползет быстро, быстро, старается, откуда еще сила.
...Вначале голод из дому гонит. В первое время он, как огонь, печет, терзает, и за кишки, и за душу рвет, - человек и бежит из дому. Люди червей копают, траву собирают, видишь, даже в Киев прорывались. И
все из дому, все из дому. А приходит такой день, и голодный обратно к себе в хату заползает. Это значит - осилил голод, и человек уж не опасается, ложится на постель и лежит. И раз человека голод осилил, его не подымешь, и не только оттого, что сил нет, - нет ему интереса, жить не хочет…
Каждый голодный по-своему умирает. В одной хате война идет, друг за другом следят, друг у дружки крохи отнимают. Жена на мужа, муж
против жены. Мать детей ненавидит. А в другой хате любовь нерушимая. Я знала одну такую, четверо детей, - она и сказки им рассказывает, чтобы про голод забыли, а у самой язык не ворочается, она их на руки берет, а у самой уж силы нет пустые руки поднять. А любовь в ней живет. И замечали люди - где ненависть, там скорей умирали. Э, да что любовь, тоже никого не спасла, вся деревня поголовно легла. Не осталось жизни.
Я узнала потом - тихо стало в деревне нашей. И детей не слышно. Не выли. Некому. Узнала, что пшеницу войска косили, только красноармейцев в мертвую деревню не допускали, в палатках стояли. Им объясняли, что эпидемия была. Но они жаловались, что от деревень запах ужасный шел. Войска и озимые посеяли.
А на следующий год привезли переселенцев из Орловской области - земля ведь украинская, чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней..."
Василий Гроссман. "Всё течет".
[...] А на следующий год привезли переселенцев из Орловской области - земля ведь украинская, чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней..."
Enter your cut contents here.
"Как было? После раскулачивания очень площади упали и урожайность стала низкая. А сведения давали - будто без кулаков сразу расцвела наша жизнь. Сельсовет врет в район, район - в область, область - в Москву…
Поспел первый колхозный урожай, дала Москва цифры заготовки. Все как нужно: центр - областям, области - по районам. И нам дали в село заготовку - и за десять лет не выполнить! В сельсовете и те, что не пили, со страху перепились. Конечно, поставки нельзя было выполнить - площади упали, урожайность упала, откуда же его взять, море колхозного зерна? Значит - спрятали! Недобитые кулаки, лодыри...
...Кто убийство массовое подписал? Такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то что царь, но и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ - убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми детьми.
Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, как будто не хлеб это, а бомбы, пулеметы. Землю истыкали штыками, шомполами, все подполы перекопали, все полы повзламывали, в огородах искали. У некоторых забирали зерно, что в хатах было, - в горшки, в корыта ссыпаны. У одной женщины хлеб печеный забрали, погрузили на подводу и тоже в район отвезли.
Днем и ночью подводы скрипели, пыль над всей землей висела, а элеваторов не было, ссыпали на землю, а кругом часовые ходят. Зерно к зиме от дождя намокло, гореть стало - не хватило у советской власти брезента мужицкий хлеб прикрыть. А когда еще из деревень везли зерно, кругом пыль поднялась, все в дыму: и село, и поле, и луна ночью. Один с ума сошел: горим, небо горит, земля горит! Кричит! Нет, небо не горело, это жизнь горела.
...Отцы и матери хотели детей спасти, хоть немного хлеба спрятать, а им говорят: у вас лютая ненависть к стране социализма, вы план хотите сорвать, тунеядцы, подкулачники, гады.
Не план сорвать, детей хотели спасти, самим спастись. Кушать ведь людям нужно.
Рассказать я все могу, только в рассказе слова, а это ведь жизнь, мука, смерть голодная. Между прочим, когда забирали хлеб, объясняли активу, что из фондов кормить будут. Неправда это была. Ни зерна голодным не дали.
...И люди стали какие-то растерянные, и скотина какая-то дикая, пугается, мычит, жалуется, и собаки выли сильно по ночам. И земля потрескалась.
Ну вот, а потом осень пришла, дожди, а потом зима снежная. А хлеба нет. И в райцентре не купишь, потому что карточная система. И на станции не купишь, в палатке, - потому что военизированная охрана не подпускает. С осени стали нажимать на картошку, без хлеба быстро она пошла.
А к рождеству начали скотину резать. Да и мясо это на костях, тощее. Курей порезали, конечно. Мясцо быстро подъели, а молока глоточка не стало, во всей деревне яичка не достанешь. А главное - без хлеба. Забрали хлеб у деревни до последнего зерна. Ярового нечем сеять, семенной фонд до зернышка забрали.
Вся надежда на озимый. Озимые под снегом еще, весны не видно, а уж деревня в голод входит. Мясо съели, пшено, что было, подъедают вчистую, картошку, у кого семьи большие, съели всю.
Стали кидаться ссуды просить - в сельсовете, в район. Не отвечают даже. Ужас сделался. Матери смотрят на детей и от страха кричать начинают. Кричат, будто змея в дом вползла. А эта змея - смерть, голод. Что делать? А в голове у селян только одно - что бы покушать. Сосет, челюсти сводит, слюна набегает, все глотаешь ее, да слюной не накушаешься. Ночью проснешься, кругом тихо: ни разговору, ни гармошки. Как в могиле, только голод ходит, не спит. Дети по хатам с самого утра плачут - хлеба просят. А что мать им даст - снегу? А помощи ни от кого. Ответ у партийных один - работать надо было,
лодырничать не надо было. А еще отвечали: у себя самих поищите, в вашей деревне хлеба закопано на три года.
Но зимой еще настоящего голода не было. Конечно, вялые стали, животы вздуло от картофельных очистков, но опухших не было. Стали желуди из-под снега копать, сушили их, а мельник развел жерновы пошире, молол желуди на муку. Из желудей хлеб пекли, вернее, лепешки. Они темные очень, темнее ржаного хлеба. Кое-кто добавлял отрубей или картофельных очистков толченых.
Желуди быстро кончились - дубовый лесок небольшой, а в него сразу три деревни кинулись. А приехал из города уполномоченный и в сельсовете говорил нам: вот паразиты, из-под снега голыми руками желуди таскают, только бы не работать.
В школу старшие классы почти до самой весны ходили, а младшие зимой перестали. А весной школа закрылась - учительница в город уехала. И с медпункта фельдшер уехал - кушать стало нечего. Да и не вылечишь голода лекарством. Деревня одна осталась - кругом пустыня и голодные в избах. И представители разные из города ездить перестали - чего ездить? Взять с голодных нечего, значит, и ездить не надо. И лечить не надо, и учить не надо. Раз с человека держава взять ничего не может, он становится бесполезный. Зачем его учить да лечить?
...Старики рассказывали:голод бывал при Николае - все же помогали, и в долг давали, и в городах крестьянство просило Христа ради, и кухни такие открывали, и пожертвования студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали, по всем дорогам заставы - войска, милиция, энкаведе - не пускают голодных из деревень, к городу не подойдешь, вокруг станций охрана, на самых малых полустанках охрана.
А когда снег таять стал, вошла деревня по горло в голод.
Дети кричат, не спят: и ночью хлеба просят. У людей лица, как земля, глаза мутные, пьяные. И ходят сонные, ногой землю щупают, рукой за стенку держатся. Шатает голод людей. Меньше стали ходить, все больше лежат. И все им мерещится - обоз скрипит, из райцентра прислал Сталин муку - детей спасать.
Бабы крепче оказались мужчин, злее за жизнь цеплялись. А досталось им больше - дети кушать у матерей просят. Некоторые женщины уговаривают, целуют детей: "Ну не кричите, терпите, где я возьму?" Другие как бешеные становятся: "Не скули, убью!" - и били чем попало, только бы не просили. А некоторые из дому выбегали, у соседей отсиживались, чтобы не слышать детского крика.
К этому времени кошек и собак не осталось - забили. И ловить их было трудно - они опасались людей, глаза дикие у них стали. Варили их, жилы одни сухие, из голов стюдень вываривали.
Снег стаял, и пошли люди опухать, пошел голодный отек - лица пухлые, ноги как подушки, в животе вода, мочатся все время - на двор не успевают выходить. А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали - дети в немецких лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут.
А лица у детей старенькие, замученные, словно младенцы семьдесят лет на свете уж прожили, а к весне уж не лица стали: то птичья головка с клювиком, то лягушечья мордочка - губы тонкие, широкие, третий как пескарик - рот открыт.
Нечеловеческие лица, а глаза, господи!
Чего только не ели - мышей ловили, крыс ловили, галок, воробьев, муравьев, земляных червей копали, стали кости на муку толочь, кожу, подошву, шкуры старые вонючие на лапшу резали, клей вываривали. А когда трава поднялась, стали копать корни, варить листья, почки, все в ход пошло - и одуванчик, и лопух, и колокольчики, и иван-чай, и сныть, и борщевик, и крапива, и очиток... Липовый лист сушили, толкли на муку, но у нас липы мало было. Лепешки из липы зеленые, хуже желудевых...
Вот когда еще не обессилели, ходили полем к железной дороге, не на станцию, на станцию охрана не допускала, а прямо на пути. Когда идет скорый поезд Киев - Одесса, на колени становятся и кричат: хлеба, хлеба! Некоторые своих страшных детей поднимают. И, случалось, бросали люди куски хлеба, объедки разные. Пыль уляжется, отгрохочет, и ползает деревня вдоль пути, корки ищет. Но потом вышло распоряжение, когда поезд через голодные области шел, охрана окна закрывала и занавески спускала. Не допускала пассажиров к окнам. Да и сами деревенские ходить перестали - сил не стало не то что до рельсов дойти, а из хаты во двор выползти.
...Завыло село, увидело свою смерть. Всей деревней выли - не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят или солома скрипит.
И кажется, вся земля вместе с людьми завыла. Бога нет, кто услышит? А погода какая стояла хорошая! В начале лета шли дожди, такие быстрые, легкие, солнце жаркое вперемешку с дождем, - и от этого пшеница стеной стояла, топором её руби, и высокая, выше человеческого роста. В это лето радуги сколько я нагляделась, и грозы, и дождя теплого, цыганского.
Гадали все зимой, будет ли урожай, стариков расспрашивали, приметы перебирали - вся надежда была на озимую пшеницу. И надежда оправдалась, а косить не смогли. Зашла я в одну избу. Люди лежат то ли еще дышат, то ли уже не дышат, кто на кровати, кто на печке, а хозяйская дочь, я ее знала, лежит на полу в каком-то беспамятстве зубами грызет ножку у табуретки. И так страшно это - услышала она, что я вошла, не оглянулась, а заворчала, как собаки ворчат, если к ним подходят когда они кость грызут.
Пошел по селу сплошной мор. Сперва дети, старики, потом средний возраст. Вначале закапывали, потом уж не стали закапывать. Так мертвые и валялись на улицах, во дворах, а последние в избах остались лежать. Тихо стало. Умерла вся деревня. Кто последним умирал, я не знаю. Нас, которые в правлении работали, в город забрали.
...А из деревни ползет крестьянство. На вокзалах оцепление, все составы обыскивают. На дорогах всюду заставы - войска, энкаведе, а все равно добираются до Киева - ползут полем, целиной, болотами, лесочками, только бы заставы миновать на дорогах. На всей земле заставы не поставишь. Они уж ходить не могут, а только ползут. Народ спешит по своим делам, кто на работу, кто в кино, трамваи ходят, а голодные среди народа ползут - дети, дядьки, дивчины, и кажется, это не люди, какие-то собачки или кошечки паскудные на четвереньках. Но это счастливые доползли, один на десять тысяч. И все равно им спасения нет - лежит голодный на земле, шипит, просит, а кушать он не может, краюшка рядом, а он уже ничего не видит, доходит.
По утрам ездили платформы, битюги, собирали которые за ночь умерли. Я видела одну платформу - дети на ней сложены. Вот как я говорила - тоненькие, длинненькие, личики, как у мертвых птичек, клювики острые.
Долетели эти пташки до Киева, а что толку? А были среди них - еще пищали, головки, как налитые, мотаются. Я спросила возчика, он рукой махнул: пока довезу до места - притихнут. Я видела: дивчина одна поползла поперек тротуара, ее дворник ногой ударил, она на мостовую скатилась. И не оглянулась даже, ползет быстро, быстро, старается, откуда еще сила.
...Вначале голод из дому гонит. В первое время он, как огонь, печет, терзает, и за кишки, и за душу рвет, - человек и бежит из дому. Люди червей копают, траву собирают, видишь, даже в Киев прорывались. И
все из дому, все из дому. А приходит такой день, и голодный обратно к себе в хату заползает. Это значит - осилил голод, и человек уж не опасается, ложится на постель и лежит. И раз человека голод осилил, его не подымешь, и не только оттого, что сил нет, - нет ему интереса, жить не хочет…
Каждый голодный по-своему умирает. В одной хате война идет, друг за другом следят, друг у дружки крохи отнимают. Жена на мужа, муж
против жены. Мать детей ненавидит. А в другой хате любовь нерушимая. Я знала одну такую, четверо детей, - она и сказки им рассказывает, чтобы про голод забыли, а у самой язык не ворочается, она их на руки берет, а у самой уж силы нет пустые руки поднять. А любовь в ней живет. И замечали люди - где ненависть, там скорей умирали. Э, да что любовь, тоже никого не спасла, вся деревня поголовно легла. Не осталось жизни.
Я узнала потом - тихо стало в деревне нашей. И детей не слышно. Не выли. Некому. Узнала, что пшеницу войска косили, только красноармейцев в мертвую деревню не допускали, в палатках стояли. Им объясняли, что эпидемия была. Но они жаловались, что от деревень запах ужасный шел. Войска и озимые посеяли.
А на следующий год привезли переселенцев из Орловской области - земля ведь украинская, чернозем, а у орловских всегда недород. Женщин с детьми оставили возле станции в балаганах, а мужчин повели в деревню. Дали им вилы и велели по хатам ходить, тела вытаскивать - покойники лежали, мужчины и женщины, кто на полу, кто на кроватях. Запах страшный в избах стоял. Мужики себе рты и носы платками завязывали - стали вытаскивать тела, а они на куски разваливаются. Потом закопали эти куски за деревней..."
Василий Гроссман. "Всё течет".